Ответ

Предупреждение: в данной теме не было сообщений более 120 дней.
Если не уверены, что хотите ответить, то лучше создайте новую тему.

Обратите внимание: данное сообщение не будет отображаться, пока модератор не одобрит его.

Имя:
E-mail:
Тема:
Иконка сообщения:

подсказка: нажмите alt+s для отправки или alt+p для предварительного просмотра сообщения


Сообщения в этой теме

Автор: Fatima
« : 28 Декабрь 2012, 21:25:13 »

Рекомендую прочитать раздел "Я черкес" http://www.circas.ru/iamcirc/
Автор: Fatima
« : 27 Декабрь 2012, 18:31:05 »

Каждый мой день теперь может стать последним днем в чужой стране, в доме, построенном не моими руками. Я — Зауркан Золак — последний убы? в этом несовершенном мире. И даже совестно, что я так задержался в нем...  Вот и все, что я успел услышать от Зауркана Золака. Перечитываю свои записи и снова, и снова удивляюсь жизненности этого человека. Став свидетелем исчезновения своего народа, он всетаки нашел в себе силы больше месяца, день за днем, вслух вспоминать при мне.

— Сыночек Шарах, не осуди меня, но я должен лечь, голова кружится! — сказал он в тот последний вечер, встал и простился.

А я пошел к себе, зажег свечу, разложил перед собой свои записи и задумался. Перед моими глазами еще стоял последний путь убыхов, еще звучали в ушах крики и выстрелы, казалось, сама моя рукопись сочится кровью и слезами.                                                В тот день, когда я должен был попрощаться с Заурканом, он с утра подозвал меня к себе:

— Дорогой мой Шарах, ты можешь спокойно уехать, я или поправлюсь, или, если увижу, что не могу больше жить, спокойно приму смерть. Я увидел тебя — абхазца, родственника моей матери, сына народа, из тела которого я происхожу, и я успел рассказать тебе все пережитое мною. А ты принес мне счастливую для меня весть, что абхазцы и Абхазия остались неразлучными.

Старик вызвал Бирама, шепнул ему несколько слов. Тот ушел и вернулся с медной трубой и большим кавказским кинжалом. Старик, держа своими дрожащими руками, долго рассматривал их.

— Дорогой Шарах, от убыхов, которые исчезли с лица земли, осталось только это. Возьми их с собой в Абхазию! Для Бирама они безмолвны, а с тобой будут говорить. Здесь, после моей смерти, они, наверное, попадут в чужие руки. А вместе с тобой окажутся в родных краях!..

Поблагодарив, я принял эти дорогие для меня подарки, приложил все усилия, чтобы удержать Зауркана в постели. Но он все равно, не послушав меня, решил встать. Надел свой старый архалук и черкеску, надел на голову папаху, взял посох и, выйдя из дому, провел меня до калитки. И только там, обняв и поцеловав меня и пожелав счастливого пути, отпустил.

Бирам помог донести мне вещи до проезжей дороги. Мы медленно шли по равнине, и когда я обернулся, то увидел сзади нас, на холме, Зауркана, все еще стоявшего там, как последний обломок старой крепостной стены...

Больше я не оглядывался. Пусть таким он и останется в моей памяти. Пусть таким, последним гордым обломком прошлого, покажется и другим людям в книге о нем.......
Автор: Fatima
« : 27 Декабрь 2012, 18:29:29 »

Если бы эта женщина не удержала меня, тогда вряд ли бы я далеко ушел. Вскоре в глазах моих все поплыло, и, уложенный ею на тахту, я потерял сознание.

Сколько времени в бреду и в корчах, а потом в забытьи пролежал я — сам не знаю, но когда пришел в себя, увидел, что нахожусь в незнакомом доме.

— Где я?— это были мои первые слова в день возвращения с полпути на тот свет. Обращены они были к женщине, стоявшей у моего изголовья.

— Считайте, у себя в доме.

— А кто ты, ханум?

— Если хорошенько посмотрите, может, вспомните?

Мне показалось, что женщина улыбнулась, и я начал рассматривать ее. Круглое лицо, большие черные глаза, несмотря на улыбку, полные печали, в волосах проседь. Я напрягал память: «Кто она?»

Но женщина подсказала сама:

— Помните, как двое ваших парней хотели зарезать моего сына и меня, а вы спасли нас и потом хотели уйти, но я умоляла вас остаться. А вы уже были больным, и мне пришлось положить вас на тахту. И до сегодняшнего дня вы были на краю могилы, но, слава аллаху, остались живы.

Постепенно моя голова начала проясняться, и перед глазами одна за другой выплывали виденья последнего пути убыхов... Мертвецы, мертвецы... мертвецы... Пляшущий Татластан... И наконец я сам вспомнил, как попал в этот дом, и, приободрившись, решил подняться и посидеть.                                                                                                                                                                     — Ложитесь, ложитесь! Вы еще слишком слабы,— женщина, заботливо обтерев мое покрывшееся потом лицо, заставила меня опустить голову на подушку. Потом принесла чай и напоила меня.

— Значит, вот эти руки вырвали меня у смерти?— и я погладил ее руку.

— Вы сами — наш спаситель. Правда, нелегко было ухаживать сразу за двумя, здесь — вы, там — сын, но, слава аллаху, вы оба остались живы.— Она подошла к двери и, приоткрыв ее, позвала: — Бирам! Зайди-ка, сыночек, в дом!

Бесшумно, похожий на тень, передо мной появился мальчик лет пятнадцати. В его лице не было ни кровинки.

— Вот, Бирам, и дядя, наш спаситель, выздоравливает! — сказала сыну мать, не сводя с него любящего взгляда.— Подойди к нему, поговори с ним, только не долго, а то утомишь его!

Мальчик добрыми оленьими глазами посмотрел на меня и, подойдя к тахте, прошептал:

— Слава аллаху, слава аллаху!

А женщина, положив руку на голову сына, вздохнула с на деждой:

— Может, и к нам светлый день заглянет теперь в окна...

Дорогой Шарах, это было в доме, где мы сейчас сидим. Я лежал тогда как раз на этом самом месте, где сейчас находится моя постель, а она сидела, где сейчас сидишь ты, и смотрела на меня...

Я знаю, что мне не полагается произносить ее имени, ведь убыхи, как и абхазцы, не произносят имена своих жен. Но ты должен знать имя турчанки, спасшей меня: ее звали Салима.

Драгоценный ты мой, терпеливый ты мой, замучил я тебя своими рассказами, на каждом слове которых лежит отсвет крови и скорби. Все убыхи, предпринявшие попытки возвратиться на родину, погибли: одни — от холеры, другие — от пуль, а третьи, что остались живы, хоть таких было немного, оттого, что перестали быть убыхами.
Автор: Fatima
« : 27 Декабрь 2012, 18:27:27 »

— Пить, мама, пить!— обуглившимися губами шептал ребенок.

А у матери даже слезы высохли. Когда ранят — кровь уже почти не течет, черная, мгновенно запекается. Отряд, посланный найти воду, не вернулся. Людской поток уже не движется, а ползет. Голод приводит к распрям из-за куска хлеба, из-за глотка воды. Люди едят траву, когда она изредка попадается на пути. А кому удастся поймать мышонка — счастлив.
Не падайте духом, дождь милосердно
Нынешней ночью прольется с небес,—

пробуя подать людям надежду, поем мы, старики, но это уже не песня, а причитание.

И вдруг как глас с небес!

— Болото, здесь неподалеку болото!— шатаясь, как пьяный, хрипел невесть откуда взявшийся человек, и казалось, даже умирающие поднялись, услышав эти слова.

Кто бегом, кто шагом, кто ползком — все двинулись туда, куда показал этот человек. Матери подхватили на руки малых детей, а дети постарше опередили взрослых. Иные, лишившись чувств, рухнули на потрескавшуюся, словно корка перезрелой дыни, горячую землю и лежали на ней с открытыми ртами, как рыбы, выброшенные на берег. И никто не обращал на них внимания.

Вскоре под ногами людей захлюпали кочки. Болото было широким. Зыбкие подступы к нему заросли тростником. Над трясиной стоял гнилой смрад. Почва и трава вокруг были словно посыпаны солью. Кто-то кричал:

— Остерегитесь пить эту воду, остерегитесь!

Да где там! Отталкивая друг друга, тяжело дыша, люди кидались на колени и, приникнув к бурой, мертвой воде, пили ее до тех пор, пока не начинали захлебываться. Вода была теплая, тягучая, в ней кишмя кишели какие-то осклизлые блохи, личинки, паучки, но мы, убыхи, пили ее с такой жадностью, с какой никогда не утоляли жажды из своих горных чистых родников. И когда напились уже, как говорится, до ушей, все равно не отходили от болота. Несмотря на испепеляющую жару, дрожа всем телом, люди испытывали муку жаждобоязни, как бешеные собаки испытывают муку водобоязни. Потом, отдышавшись, стали наконец оглядываться, ища близких. Бросились поднимать не дошедших до воды, среди которых уже было несколько мертвецов.              Не одно, так другое. Чуть утолили жажду, как снова начался голод. Правда, на следующий день нам повезло. Двое наших парней-разведчиков, шедших на несколько верст впереди, вдруг заметили косяк пасущихся коней. Парни не растерялись и выстрелами погнали весь косяк на нас, терзаемых голодом. Ты когда-нибудь слышал, дорогой Шарах, о войне между людьми и лошадьми? Так вот слушай: она произошла там, у берегов злосчастного болота. У кого в руках были ружья — открыли огонь по лошадям, у кого были кинжалы — кинулись на мчавшихся животных, как в рукопашную схватку, у кого были топоры — врубились в заметавшийся косяк, как в лесную чащу. Безумный храп и ржанье лошадей, с которых летела багровая пена, люди под копытами обезумевших коней, стоны, вопли! Падали окровавленные лошади с разрубленными черепами, перебитыми ногами, с распоротыми животами, падали раздавленные люди. Со сраженных животных, порой еще недобитых, сдирали шкуры, раздирали тела их на куски. Голодный человек как волк. Нарубили, наломали тростник. Развели из него вонючие костры. Запахло поджаривающейся кониной. Когда утолили голод полусырым мясом, снова почувствовали жажду и снова подходили к болоту и пили тухлую воду, черпая ее горстями. Потом похоронили погибших в схватке с табуном. И прежде чем двинуться дальше, подожгли тростник, густо росший вокруг болота: «Пусть враги думают, что мы еще жжем костры!»

Надежда, возродившаяся в огне костров, придала нам силы, но ненадолго. Ушли от двух бед — настигла третья. Среди убыхов вспыхнула холера. Первой заболела, женщина, мать троих детей. Крепко стиснув руками живот, дрожа от озноба, она с посиневшими губами и веками каталась по горячему песку. Потом руки и ноги ее начала сводить судорога. Через несколько часов женщина умерла, а болезнь перекинулась на ее детей. Людей охватил ужас. Одни возносили молитвы богу, другие проклинали его. Я превратился в добровольного могильщика и вскоре похоронил двух самых близких моему сердцу людей: тетушку Химжаж и ее мужа Сита. Когда первой умерла Химжаж, он сказал мне:

— Зауркан, я занемог. Похорони меня рядом с Химжаж, не хочу оставлять ее одну в этой проклятой земле.

Он сам вырыл себе могилу бок о бок с могилой жены, и предсмертная мука его была недолгой.

Я стоял над их могилами, и хотя глаза мои были сухи, на щеках появились слезы. Так порою на скалах, хотя небо ясно, появляются холодные капли. Я плакал, как эти скалы, и слезы мои проступали сквозь морщинистую кожу щек.

И вдруг я услышал голос самого старого из нас всех, Татластана:

— Еще не успели умереть, а хороните себя. А ну, поднимите головы!
Автор: Fatima
« : 27 Декабрь 2012, 18:25:43 »

Скрипнула боковая дверь, и вошла молодая женщина. На ней было белое длинное платье с короткими рукавами и большим вырезом на груди. В воздухе повеяло амброй и розой. Я почему-то подумал: «Не она ли изображена на картине?» Мы с Тагиром разом поднялись и поклонились. Красавица улыбнулась в ответ и, подойдя к Мансоу, сыну Шардына, залепетала что-то на языке, которого я не знал. Позже, когда мы с Тагиром покинули дом Мансоу, он мне передал, что жена хозяина говорила по-французски. Она отправлялась на прогулку и собиралась навестить Али Хазрет-пашу.

— Вечером не забудь приехать за мной,— пошутила молодая хозяйка и, перед тем как уйти, протянула руку Тагиру, потом приблизилась ко мне, сделала удивленные глаза: — Ой-ла-ла! Кавказ!

Потрогав осторожно мой ремень, кинжал, газыри, выразила на, своем лице страх и восхищение одновременно:

— О!

Женщина покинула нас так же стремительно, как и появилась

Тагир заметил Мансоу, сыну Шардына:

— А ты не считаешь великим грехом, что твоя жена не прячет как мусульманка лицо свое...

— Она француженка, католичка...

— Аллах запрещает правоверным заниматься изображением людей. А над тобой изображение обнаженной женщины... Если бы кто-нибудь из убыхов повесил бы в доме такую картину...

— Когда мы учились, ты однажды привел мне латинское изречение: «То, что дозволяется Юпитеру, запрещено быку». Я не турок и не убых, я европеец.

— Зачем же господину европейцу поучать нас и предостерегать от опасности?

— Благоволю вам!

— А, вот оно что! Если благоволишь, то не мог бы ты от богатств своих ссудить нас деньгами на постройку мектеба, на издание хотя бы моей азбуки?

— Мог бы! Да кому это нужно? Это ведь глупо, пойми. Когда великая нация, пусть даже насильно, усыновляет маленькую нацию, то в этом деянии сказывается веление времени. Ведь даже твои сыновья не знают убыхского языка. Турецкий им откроет в жизни больше, чем убыхский, замкнувшийся в четырех скалах. Даже на латыни люди уже не говорят, а на ней книги писали, да еще какие!

— Если идти по этому пути, то можно сделать еще проще: заставить весь мир говорить на одном языке, к примеру, на французском. А насчет латыни тоже скажу,— добавил, разгорячась спором, Тагир,— она еще много веков жила даже после гибели империи, в которой была государственным языком.                                                                                                                   — Кто стрелял в тебя?— спросил я, приподняв его голову.

— Фархат Чызмаа.

Сбежались люди. Все, кому Тагир был дорог, близок, кто связывал свои надежды с ним, находились здесь, сраженные горем. Раненого перенесли под наскоро сооруженный навес. Я смотрел на угасающие черты родного мужественного лица, и небывалая, беспомощная тоска сжимала мое сердце. Тагир умирал, и в огне погибло все, чему он посвятил жизнь. Никто уже не напишет истории убыхского народа, никто не составит азбуки для убыхских детей.

Тагир еле пошевелил безжизненной рукой и прошептал:

— Возвращайтесь домой! На Кавказ... Все... Домой!

Это были его последние слова, его завещание. Тагир умер до восхода солнца. Почти все селение собралось, чтобы оплакать его. Даже мулла явился, который еще недавно называл Тагира гяуром. Таинственное бегство Рахмана и убийство Тагира было неопровержимым доказательством, что он не имел никакого отношения к исчезновению Бытхи. И тот, кто навет Рахмана принял за чистую монету, теперь пристыженно каялся, лил слезы и просил прощения у мертвого.

— Уаа, нан, мой Тагир,— запричитала тетушка Химжаж, сидя с распущенными волосами в изголовье покойного,— взгляни, сколько достойных людей собралось почтить тебя!

Послышались рыдания женщин и тяжелые вздохи мужчин.

Пришел проститься с другом юности и Мансоу, сын Шардына. Шепотом он сказал поблизости стоящим:

— Жаль его! Настоящим алимом был! Даром погубил и себя и семью. Я предупреждал его... Хотел проткнуть мизинцем каменную стену... Мечтатель...
Автор: Fatima
« : 27 Декабрь 2012, 18:24:17 »

Сход представлял из себя грустное зрелище для того, кто видел на своем веку другое. Куда подевались статные джигиты в архалуках и черкесках, в черных папахах, с газырями на груди? Где чинные беседы стариков и услужливое поведение молодежи? Где лихие наездники, что после молитвенного обряда устраивали в честь него скачки? Где девушки с косами до пят, которые в кругу скачущих коней плыли на носках, раскинув руки, словно крылья? Где ретивые скакуны, что в нетерпении косили глазами и рыли копытами землю, позвякивая удилами? Один облезлый верблюд пасся поодаль. Собравшиеся, усталые, изнуренные, переговаривались о чем угодно, только не о святой Бытхе. Многие, увидев Тагира, обступили его и расспрашивали о поездке в Стамбул.

Но вот Соулах в белоснежном одеянии как привидение появился на макушке холма. В правой руке он держал лозинку, на которую были, как на шампур, насажены вареное сердце и печень козла. От них исходил пар. Старики у подножия холма, скинув шапки, преклонили колени. Я последовал их примеру. К моему удивлению, и Тагир склонил колени. «А хотел собственную проповедь произнести»,— подумал я.

Большинство присутствующих как стояли, так и продолжали стоять. Кое-кто даже курил.

— О всемогущий бог! — начал Соулах. Воцарилась тишина. И жрец зыбким, немощным голосом напевно продолжал: — О святая, ястребиноликая Бытха, покровительница и заступница наша! Благослови нас! Отпусти грехи заблудшим и наставь их на путь праведный. Не осуди нас за скромность жертвоприношения! Коленопреклоненные, мы обращаем к тебе надежды наши. Услышь нас, всемилостивая...

И едва я успел подумать, что предки, наверно, не зря считали Бытху всемогущей, что она защищала их и помогала им, как в заднем ряду раздался пронзительный свист. Все оглянулись. Свистел, заложив четыре пальца в рот, человек в выцветшей одежде аскера. На него зашикали, но он не смутился:

— Весь век молимся, а какой прок от этого! И дед молился, и отец перед ней на коленях стоял, как паралитик,— он кивнул на Бытху,— а толку что? Три года я во славу султана вшей кормил на Балканах и орошал землю кровью. Вернулся — ни отца, ни матери, ни кола ни двора. Скажи, почтенный старец, почему пресвятая Бытха оказалась такой слепой, такой глухой, такой бессильной, что не помогла безвинному? — И, сплюнув, махнул рукой.— Все это ложь, и больше ничего!

— Ты что, обезумел? — оскорбленный богохульством бывшего вояки, в сердцах крикнул Сит.

— В мечети слова не скажешь, и здесь держи язык за зубами! Хватит с нас! — огрызнулся дружок солдата.

— Замолчите, святотатцы! — крикнул старик Даут.

Но солдат и его приятель не обратили на его крик никакого внимания.

— Бытха давно почила, и ты, жрец, напрасно держишь на палке перед ней сердце и печень козла! — бросил первый.

А второй насмешливо поддержал его:

— Или ты без твоей Бытхи сам не знаешь вкуса сердца и печени?

Начался шум и перепалка между стариками и молодыми.

— Вы что, сговорились сорвать молитвенный обряд? — потрясая посохом в воздухе, стоя лицом к молодежи, взвыл Татластан        Тагир стал подниматься на вершину холма, должно быть решившись сказать людям свое слово. И в это время жрец Соулах, прервав молитву, выронил лозину, на которую были нанизаны сердце и печень козла. И как простыня, сорванная с веревки ветром, весь в белом, он вскинул руки и упал перед Бытхой.

Старца подхватили на руки и отнесли домой. В ту же ночь, не приходя в себя, он скончался.                                                         — Убыхи со дня переселения — бельмо на глазу Турции,— невозмутимо и степенно начал Мансоу, сын Шардына.

Тагиру следовало бы проявить выдержку и дать полностью высказаться хозяину дома, но и опытный стрелок забывает порой ставить курок на предохранитель:

— Бельмо — не причина, а следствие!

Мансоу словно не расслышал язвительности собеседника.

— Глава этой державы считается ставленником аллаха, наместником его на земле, поэтому все подданные обязаны быть мусульманами до мозга костей. Власть знает одно: если исчезнет вера — начнется разброд. А убыхи ходят в мечеть лишь для отвода глаз.

— Надо бы султану знать, что подданных без недостатков не бывает. Таких он может найти только в раю, где ждут его объятия чернооких гурий. Кроме того, хочу тебе заметить, что Магомет не дозволял насилия против тех, которые будут упорствовать в неверии, в том случае если они беспрекословно подчинятся его власти и согласятся платить ему дань. А разве мы не платим налогов?

— Толковать учение пророка может только султан, а ты еще даже не визирь. Наступило время слиться вплотную убыхам с мусульманами под зеленым знаменем с золотым полумесяцем. Пусть сменят имена и фамилии свои на турецкие, пусть пишутся османами.

— Они и так уже в большинстве своем Бытху забыли, говорят по-турецки, ходят в мечеть, а теперь еще имена надлежит сменить. Это уж слишком...

— Таков закон! Все, кто проживает в Османской империи, должны быть османами. И желаю тебя предостеречь, Тагир: не поднимай смуты, остерегись, иначе погубишь и себя, и других. Спичка, которой хотят поджечь мечеть, сгорает раньше, чем мечеть. Подай пример убыхам — смени фамилию.   
Автор: Fatima
« : 27 Декабрь 2012, 18:22:25 »

— Э-э-ех! Были бы мы у себя дома, стоило бы только в трубу протрубить, как все явились бы разом,— вздохнул Сит.

Мы поднялись, чтобы разойтись по домам, но Соулах попросил нас повременить. Он подозвал своего болезненного, однорукого внука и что-то тихо приказал ему. Тот кивнул головой, скрылся в доме и через минуту вынес прекрасный старинный кинжал на убыхском поясе и священную медную трубу.

Соулах поднялся, взмахом, насколько хватило сил, вонзил алабашу в землю и огладил бороду.

— Братья,— с неожиданной пылкостью обратился он к нам,— знайте, что это перешло ко мне от дедов и отцов моих. Знайте, что этот кинжал выкован еще тогда, когда край убыхов процветал в славе и доблести. Все владельцы его были настоящими мужчинами, и длань каждого из них была продолжением стального лезвия. А эта труба слыла глашатаем народа, вестницей его радостей и горевестницей. Даже горы вторили ей. Я стою у края могилы. Мой внук, как вы знаете, человек больной и малоопытный.— Соу-лах повернулся ко мне: — Сын мой, Зауркан Золак, ты моложе всех присутствующих, а страданий перенес больше, чем любой из нас. СЛАБЫХ ДУХОМ СТРАДАНИЯ РАЗРУШАЮТ ,А СИЛЬНЫХ ДУХОМ ЗАКАЛЯЮТ.И потому только ты достоин унаследовать вещи, на которых лежит печать судьбы.

— Уволь,— оторопел я,— могу ли быть преемником их? Ведь на мне кровь невинного Саида и кривлю душой я порою, ибо хожу в мечеть, не веруя...

— Подчинись! Мне видней,— сказал старец. Присутствующие стали меня поздравлять с оказанной честью. И, положив руку мне на левое плечо, Соулах повелел:

— В четверг утром ты явишься к священному капищу. Встанешь на вершине холма, приложишь к губам медноголосую трубу и воззовешь. Да напомнит людям ее зов, кто они! Павшие духом да воспрянут, забывший себя да обретет себя! И если мы не лишились милости бога, сход состоится!                                                                                                                                                  — Встретились — и где встретились? Перед самой Бытхой. Воистину святое место,— сказал я.

В улыбающихся синих глазах Тагира отразились тучи:

— Святое место убыхов за морем осталось... Ночью, когда я вернулся из Стамбула домой, жена сказала мне о твоем воскрешении. Не решился в поздний час тревожить. А утром узнал от Сита, что ты сюда направился. Потом зов трубы услышал. Да, муж твоей тетушки прав: «Если кто-нибудь когда-нибудь,— сказал он,— воскресал из мертвых, то это наш Зауркан». Вернись ты после всего пережитого домой в доброе старое время, о тебе сложили бы песни на Кавказе и пели бы их в сопровождении апхиарцы. Но все равно для убыхов, не потерявших себя, возвращение твое — великое событие. Привез ты им напоминание о древней притче: «Когда горе взвалили на плечи горам — они не выдержали этой тяжести; тогда переложили на плечи людей — и они под ним не согнулись». Имя твое придает силу духа изнемогшим, учит мужеству и терпению.                                                                                 — Как думаешь, соберется ли народ? — спросил я.

— Старейшины ходили по домам, звали людей на сход. И трубный глас был слышен. Какая-то часть соберется, пожалуй! — отвечал он, прохаживаясь взад и вперед по холму.

— Убыхи стали правоверными мусульманами.— Тагир кивнул в сторону Бытхи.— Поклонение ей ушло в прошлое. Иную бы святыню следовало иметь им...

— Какую?

— Веру в свободу! Но ей поклоняться надо, не сгибая колен и с оружием в руках.

— Как может горстка людей воевать против целого государства?

— Горстка не может, ты прав, но верой в свободу должен проникнуться весь обездоленный люд. Распри между племенами идут не от человеческой природы, а от умысла власть имущих. Бедняк бедняка всегда поймет, на каких бы языках они ни говорили. Хозяевами земли должны быть те, кто на ней трудится в поте лица своего. Лучшее будущее, как дети, должно рождаться от согласия.

— Наверно, согласие не в природе человека. Где есть день, там есть и ночь; где есть богатство, там есть и бедность. Один радуется, другой слезы льет; один — здравствуйте! — явился на белый свет, другой — прощайте! — покидает мир. Нет, не в наших силах человеческих изменить этот порядок, Тагир.

— Насчет жизни и смерти, дня и ночи — так, а про людей — нет. Или ты не слышал, что в России царя скинули...

— Я не глухой...
Автор: Fatima
« : 27 Декабрь 2012, 18:20:59 »

Встречные здоровались с нами:

— Салам алейкум!

И, вонзая в землю острие посоха, Сит отвечал всякий раз:

— Ваалейкум ассалам!

Ни одного прежнего убыхского приветствия. Вместо «добрый день» или «рад тебя видеть» — «салам алейкум», «ваалейкум ассалам»! А ведь говорили это убыхи! Как могло-такое случиться? Я спросил об этом Сита. Он ответил кратко:

— Привыкли!

На дороге мальчишки играли в «ножички». Когда мы проходили мимо них, ни один из них не поднялся, чтобы уступить нам путь. Все они, словно не замечая седобородых прохожих, продолжали азартно вонзать в землю стальное жало. Пришлось их обойти. Один черноволосый мальчик, по виду старший, оторвался от игры и, глядя вслед Ситу, крикнул:

— Сбрось шерстину, дед! Дай костям проветриться.

Игравшие расхохотались. Но Сит даже не оглянулся. Должно быть, он не раз слышал, как потерявшие стыд мальчишки подшучивают над пожилыми людьми. Новые времена — новые обычаи.

— Эх-эх-хей! Лучше бы не рождаться мне! — проворчал старик и о чем-то задумался. Может, понурив голову, вспомнил дни своей юности в Убыхии. О, там все было иначе!

«Коня!» — прикажет, бывало, седобородый старец, и мальчик Сит опрометью кидается к коновязи и подводит скакуна. И пока почтенный всадник садится в седло, мальчик придерживает стремя. А если выпадет честь сопровождать верхом этого всадника, то едет по левую сторону его, на полкорпуса сзади. Осадил коня старик, чтобы спешиться, а мальчик Сит уже на земле: одной рукой держит повод, а другой стремя, помогая спешиться. Потом устремится вперед и откроет перед ним калитку. Сядут старики к столу, принесет воду в кувшине, таз и полотенце, чтобы омыли они руки перед едой. И сколько бы ни сидели старшие за столом, хоть трое суток, будет им прислуживать, не присев ни на минуту. И пока не спросят, слова не вымолвит. Годы промчались, сам стариком стал, а молодежь нынче пошла другая. Те сопляки, что в «ножички» играют, плоть от плоти, кровь от крови убыхов, а горского воспитания в них и в помине нет. Значит, это только слова — что они убыхи, а кто они на самом деле —даже и не скажешь...                                                                                                                                                                                               — Братья мои,— обратился Соулах ко всем окружавшим его,— если бы вы сегодня не навестили меня, я бы все равно призвал вас. То, что и Зауркан здесь, это ко времени. Принял я решение сложить с себя обязанности жреца.

Такое неожиданное известие ошеломило нас.

— Давно я пришел к мысли об этом, но все медлил сказать, остерегаясь, что для вас — последних убыхских стариков — будет это тяжким ударом.

— Помилуй, не вправе ты поступить так. Твой разум и воля еще с тобой, и негоже тебе торопиться. Долг, возложенный на тебя народом, нелегок, но при упадке духа наших сородичей, стоящих пред бездной забвения, решение твое поспешно,— не скрывая тревоги, возразил Сит.

— Крепость духа важней, чем крепость ребер,— напомнил Даут.

— К чему предводитель, когда некого вести? Дерево не может жить, если корни его подрублены! Кому нужен жрец при святыне, которая давно в забвении? — печально, опустив голову, произнес Соулах.

— Нет, уважаемый Соулах, пока существует хоть один убых, поклоняющийся святой Бытхе, не можешь оставлять свои обязанности,— встал на сторону Сита его ровесник Татластан.

— Вашими устами говорит страх перед завтрашним днем народа, а моими — истина,— сказал Соулах.— Горька она, но куда от нее денешься...

Старец замолчал. Приступ головной боли заставил его долго сидеть не двигаясь. Это был уже совсем дряхлый человек. Морщины, избороздившие его чело, были глубоки, как борозды. На горбинке носа, выступавшего как скала из-под снега, кожа была так тонка, что сквозь нее просвечивал хрящ. Губы дрожали, словно он все время что-то нашептывал. Глазницы ввалились. Из глубины их смотрели на свет выцветшие, холодные, как стеклышки, голубые глаза, подернутые серой дымкой. Голос жреца, некогда зычный, звучал теперь глухо, как из пещеры.

— Сказано: уважь и старшего, и младшего. Будь по-вашему! — когда головная боль утихла, изрек Соулах.— Соберем сход и воочию убедимся, много ли осталось ищущих покровительства Бытхи.

— Число их уменьшилось, но не иссякло,— в глубине души не будучи в этом уверенным, обнадежил старца Даут.

Но жрец не терял трезвости и в словах Даута почувствовал слабодушный вымысел....
Автор: Fatima
« : 27 Декабрь 2012, 18:19:53 »

— Эх, братцы, предки наши так не поступали! — старался перекричать невежливую разноголосицу молодежи Хафиз.— Когда появлялся гость, то ради него они могли забыть даже лежащего на смертном одре. Гостя величают песней и радуют пляской!

— Оставь, пожалуйста! «Предки, предки»! Умер Али, да не знаем какой! — отмахнулись от Хафиза молодые.

«Да,— подумал я,— таких среди убыхов не довелось мне еще встречать».

Но Хафиз, невзирая на грубость молодых, затянул старинную убыхскую застольную песню:
Уа-райда, станем петь
О былых героях, други,
И едины будем впредь,
Словно звенья у кольчуги.

Два-три человека из пожилых, в том числе и я, подхватили знакомый напев. Мой голос, чему я сам поразился, звучал свободно, словно вырвался он из цепей молчания.
Уа-райда, в добрый час
На отеческом пороге,
В честь гостей, почтивших нас,
Стар и млад поднимут роги!

Песня как внезапно началась, так внезапно и оборвалась. Хоть на миг, но заставили мы помолчать молодых и послушать нас — последних хранителей родного огня. Шмат, смахнув слезу, улыбнулся мне:

— На исходе жизнь, но благодаря тебе, Зауркан, мы сейчас словно побывали на отчих вершинах.

Женщины, толпясь в дверях и прикрывая рты кончиками платков, глядели на меня с удивлением.

Если отсюда, мой любезный гость, где мы сейчас с тобой сидим, скороход отправится на юг, то ему понадобятся две недели, чтобы добраться до селения Кариндж-Овасы, что означает «муравьиная долина». Вполне возможно, что до появления убыхов не обитало там ни одной твари, кроме муравьев. То была голая, узкая полоса земли... Она напоминала собачий язык, острием своим свисающий в сторону севера. Основание ее и поныне упирается в гнилостные болота, над которыми кишмя кишат малярийные комары, а острие упирается в каменистое плоскогорье. Лето там, как правило, удушливое, палящее. И если оставить поля без полива, то на них и былинки не уродится. А зима тамошняя, напротив, студеная, ветреная и почти бесснежная. Каторжней места не сыскать. Только шайтан в черную пятницу мог подать мысль о выселении убыхов именно в эту безжизненную пустошь. Мол, если выживут — их счастье, перемрут — не наше горе. И выселили.

Человек, застигнутый бурей в открытом море, после того как корабль пошел ко дну, может уповать лишь на собственное мужество, силу рук, сжимающих весла, а уж потом — на бога. Убыхи, избрав по краям долины менее выжженные участки земли, начали хозяйствовать. Возникло тридцать селений из кизячных безоконных домов с плоскими крышами. Вдумайся, дад,— «из кизячных домов». Это как насмешка судьбы. Ведь когда-то, строя даже простую хижину, убых отвергал ореховые жерди и применял жерди из духмяного рододендрона, обходил стороной ольху и вырубал стропила из каштана, а кровлю застилал не папоротником, а золотой соломой или смолистой дранкой. И никаких колодцев убыхи не рыли, утоляя жажду из живительных родников. А в Кариндж-Овасы им приходилось долбить омертвелую землю на десятки саженей вглубь, чтобы добраться до мутной воды.                                                                                                                                                                                                           Ты спрашиваешь о Бытхе, милый Шарах? Как раз я и собрался тебе рассказать о ней. Еще существовала эта святыня, и старики продолжали поклоняться ей. Такое поклонение не должно тебя удивлять. Мне в молодости доводилось видеть, как шапсуги поклонялись стволу грушевого дерева, на котором был изображен крест, хотя слыли они язычниками. Да и среди черкесов всегда было две или даже три веры: одни поклонялись Христу, другие исповедовали ислам. А у иных черкесов имелись даже малые божества, как бы христианские святые, слитые с языческими божествами, вроде Мерисы, покровительницы пчел. Эти черкесы уверяли, что однажды в холодный год у них погибли все пчелы, кроме одной, которая уцелела, потому что укрылась в рукаве безгрешной Мерисы. От этой, мол, спасенной пчелы и возродился медоприносящий род.

Жрецом Бытхи являлся, как и прежде, старец Соулах. К тому времени вошел он уже в преклонный возраст, как я сейчас.

И вот как-то Сит говорит мне:

— Соулах занемог. Пойдем навестим его, сынок!
Автор: Fatima
« : 27 Декабрь 2012, 18:18:30 »

Посреди двора стоял на огне котел, в котором варилось мясо. По запаху понял я, что варится козлятина. От щедрот душевных Сит, видать, в долг купил козла, тряхнув старинным гостеприимством убыхов. И вот все мужчины сели к столу, предоставив мне почетное место. Женщины в чадрах оставались за порогом комнаты, и лишь одна Химжаж стояла в дверях, не сводя с меня любящих очей. Соседки подносили тарелки с кушаньем к дверям передавая их расторопному парню, который, в свою очередь, ставил их перед гостями. Раньше в нравах убыхов такого не было. Женщины лиц не прятали и могли вместе с мужчинами угощаться за столом, петь песни и танцевать. Прислуживали гостям обычно лишь молодые девушки, а что касается молодых людей, то им не полагалось сидеть, как равным, со старшими, а тем более встревать в их разговоры. Другие времена — другие песни. Я увидел, что за столом между стариками находятся несколько парней, которые шумно говорят, смеются и даже осмеливаются перебивать седоголовых. В былые времена мясо распределялось между сидящими за столом по степени уважения. Более почетные гости получали лучшие куски, как, например, ляжку, лопатку, голову или половину головы. Человек, в обязанности которого входило распределять мясо, выполнял предписание закона, и такой обычай никого не обижал. А здесь козлятина, разрезанная на куски как попало, лежала на большом подносе, и каждый брал то, что было ему по вкусу Машалыш, одно воспоминание о которой заставляло меня глотать слюни, на столе не было. Ее заменял черствый хлеб. Мед, разбавленный водой, заменял нам вино.                                                                                                                                                                           Перед началом трапезы взял слово Сит:

— Почтенные гости, братья и соседи! Сегодня в нашем сиротливом доме праздник. Каждый из вас видит: вернулся Зауркан! Вернулся как с того света! Благодарю вас за то, что вы пришли разделить с нами нежданную радость. Окажите честь, дорогие, и отведайте, пожалуйста, все то, что стоит перед вами, и не взыщите, если что не так! Благослови, аллах!

Сит отпил разбавленного меда и приступил к еде. Все последовали за ним. Шумная разноголосица, шутки и смех огласили дом. Больше всех тараторили молодые, они громко переговаривались и развязно хохотали. Я смотрел на моих старых знакомых, облаченных в ветхие, залатанные черкески, и с грустью думал про себя: «Как подточило их время, а какими были...»

И еще подумалось мне: «Доведись Ситу принимать гостей в своей стране, все выглядело бы иначе. Хоть мясо целого быка подали бы к столу, извинился бы хозяин перед гостями, что угощение его бедно и не выражает того уважения, которое заслуживают собравшиеся. На деревянном подносе пустил бы он по кругу стопку водки для начала, чтобы каждый осушил ее до дна. А вслед за этим избрали бы тамаду. И такого, которому ума и почета не занимать. И начались бы тосты, и не столько насытились бы желудки, сколько души. А в свой час словно с небес спустилась бы застольная песня. А потом удальцы кинулись бы в пляс, положив ладони на тонкие талии. И застенчивые девушки выплыли бы в круг, вызывая на танец седоусых стариков. И они, не ударив в грязь лицом, доказали бы, что есть еще порох в их газырях.

Сит в стране убыхов слыл златоустом и шутником, умеющим подковать словцо. А теперь он будто лез за словом в карман и не всегда находил его там. Былой щеголь, он был одет в обветшалую, латаную и перелатанную черкеску. Одно лишь оставалось прежним в этом не пощаженном временем и судьбой человеке — доброе сердце.

Да и сверстники Сита могли жить только прошлым. А молодые, родившиеся в Турции, и не подозревали, какими молодцами и соколами были когда-то эти полусогбенные старики. И когда поднявшийся Хафиз предложил спеть старинную заздравную песню, молодые даже ухом не повели. Они, чавкая, ели козлятину, споря о каких-то занимавших их помыслы происшествиях.
Автор: Fatima
« : 27 Декабрь 2012, 18:17:21 »

Биография Зауркана Золака, ее кровавая история, как след раненого, тянется через всю трагедию убыхского народа. И меня в который раз поражает точность памяти этого столетнего человека. Сравнивая рассказанное им о себе с историческими датами, почти всегда находишь совпадения. Убыхи оставили кавказское побережье в 1864 году. Если Зауркану Золаку было тогда двадцать четыре года, а так это примерно и выходит по его рассказу, то, значит, он родился в 1840 году и, считая, что ему сейчас в 1940 году, сто лет, говорит мне чистую правду.

«Не больше пяти или шести лет я оставался среди убыхов после того, как мы высадились в Самсуне, считая и годы, прожитые нами в Осман-Кое!» — рассказывает он. Если верить этому, то он, мстя за своих сестер, убил Селим-пашу где-то в 1869 или 1870 году. А после того как его выкрали из тюрьмы и продали в рабство, он, по его словам, «...восемь лет, спотыкаясь и падая, день и ночь шел по африканской пустыне». И, несмотря на поэтическую форму, суть сказанного — точна или почти точна: если он был в Африке восемь лет, то действительно мог вернуться в Стамбул в 1877 году, именно тогда, когда происходило то насильственное переселение абхазцев в Турцию, которое оставило свой след и в его старческой памяти.

После этого некоторое время был на свободе, и трудно понять по его воспоминаниям, когда именно он опять был арестован, но зато совершенно ясна дата его освобождения. Младотурецкая революция совершилась в 1908 году; тогда же был свергнут и кровавый султан Абдул-Хамид, о котором с таким ожесточением вспоминает старик.

Когда Зауркан Золак проводил безнадежные годы пожизненного заключения, через толщу тюремных стен до его оторванной от всего мира камеры все-таки долетели искры первой русской революции. Вспомним рассказ старика, озаглавленный мною «Песня ранения». Откуда мог знать узник-горец, через расщелину в тюремной стене долгие годы подряд наблюдавший жизнь турецкой крестьянской семьи, что выросший мальчик, которому он дал имя Навей, как и тысячи других турецких крестьян, с оружием в руках восстанет против султанского ига и что даже те самые военные, на которых так надеялся султан, как на оплот своего могущества, вдруг окажутся ненадежными. Ведь именно в те годы — чего старик, разумеется, не знал, но что я прекрасно знаю — двадцать восемь турецких офицеров написали сестре казненного русского революционера, бесстрашного лейтенанта Шмидта, письмо, которое я со студенческих лет помню наизусть: «Мы клянемся бороться до последней капли крови за святую гражданскую свободу, во имя которой у нас погибло немало наших лучших граждан. Мы клянемся еще и в том, что будем всеми силами и мерами стараться знакомить турецкий народ с событиями в России, чтобы общими усилиями завоевать себе право жить по-человечески...»

Откуда мог знать Зауркан Золак все связи между одним, и другим, и третьим — между 1905-м годом в России, казнью лейтенанта Шмидта, письмом турецких офицеров, свержением Абдул-Хамида и собственным освобождением из тюрьмы?                                  Ты, наверно, удивлен, мой терпеливый Шарах, что я с такой легкостью говорю о смерти и исчезновении самых дорогих мне людей. Что поделать? Немало с тех пор воды утекло. Время притупляет боль, высушивает слезы, повязывает память чалмой забвения. Оно — великий утешитель. Не будь у него этого назначения, может, половина человечества сошла бы с ума. А зачем тогда вспоминать прошлое, ворошить давнее, воскрешать тени предков, спросишь ты? Да в назидание, сынок, ради добра, чтобы предостеречь одного или многих от жестокой ошибки и горького раскаяния в будущем.
Автор: Fatima
« : 27 Декабрь 2012, 18:15:09 »

И вдруг убедился: раненый абхазец услышал меня. Он подпевал мне. Сомнения не было, именно подпевал. И я обрадовался этому. Разве, дорогой Шарах, неудивительно, что поющий песню ранения мог почувствовать радость? Такого, наверное, никогда еще не было. Но я и мой сосед по заключению — мы радовались, услышав друг друга. Я кончу петь — он начинает, он кончит — я запеваю.

Обессилев, мы засыпали. И так продолжалось не одну ночь. Но вскоре из соседней камеры в урочное время не донеслось ни звука. «Наверное, отмучился бедняга»,— решил я.

Назавтра была прогулка. Казалось, не люди, а тени выходят на тюремный двор. И одна из таких теней отважилась шепнуть мне:

— На свободе большие волнения. Скоро набьют нашу блошницу, как рыбой бочку, двоих на одиночку!

По поведению Навея и его товарищей я еще раньше догадывался, что на воле происходят какие-то перемены.

Не прошло и трех дней, как дверь, побуревшая от ржавчины, с лязгом отворилась, и тюремщики сначала втолкнули в мою камеру деревянный топчан, покрытый тюфяком, а потом ввели арестанта.

— Принимай гостя! — мрачно пошутил один.

В тусклом свете я увидел высокого человека, голова его почти касалась потолка. Густые волосы, еще не тронутые сединой, падали на лоб, а впалые щеки заросли колючей бородой, как терновником Ты когда-нибудь видел, сынок, горные озера вблизи вершины, венчанной вечным снегом? Они всегда такие синие, словно осколки неба. Вот такого цвета были глаза у вошедшего. Он был худой как посох и еле держался на ногах. Но, несмотря на слабость, старался стоять прямо.

— Добрый день! — прижав ладонь к груди, приветствовал он меня. И с печальной усмешкой добавил: — Правда, добрых дней в тюрьме не бывает. Скажи, друг, не ты ли разделял со мной боль и пел песню ранения? Не абхазец ли ты родом?

Его появление ошеломило меня; если бы я не держался за стену, наверняка упал бы.

— Твой приход праздник для меня,— сказал я. И забеспокоился: — Тебе тяжело стоять. Ты садись, садись!

Он опустился на край топчана, и лицо его попало как раз в струю света из оконца. И сердце мое замерло от скорби: на лице синеглазого лежала уже тень смерти.

— Я убых, но мать моя абхазка,— и в порыве нежности я, глотая слезы, обнял обреченного.

И здесь он, словно чем-то пораженный, стал внимательно всматриваться в меня:

— В детстве я знал человека под именем Зауркан Золак. Ты очень похож на него. Только тот, коли он жив, будет, пожалуй помоложе...

Слезы застили мне глаза:

— Я и есть Зауркан Золак! Но кто ты, дорогой?

— О боже милостивый! — прошептал он и выдохнул еле уловимый стон.— А говорили, что тебя повесили. Неужто со дня убийства Селим-паши ты сидишь здесь?

— Почти...

— В те годы я был еще мальчиком, но по глазам узнал тебя По глазам...                                                                                               От Шоудида я узнал, что его отец примкнул к войску Камлат-паши, чтобы попасть домой на Кавказ.

— Перед отплытием он сказал мне: «Мать береги и не думай, что я иду воевать с русскими. Как только высадимся, я уйду от Камлат-паши. И еще запомни, сынок. Родина может потерять тебя, но ты никогда не смеешь терять родины в своем сердце». Он, как только высадились на кавказском берегу, бежал от Камлат-паши, уведя с собой сотню стрелков. И пропал без вести. Мать умерла, так и не дождавшись благой вести: отец, оказывается, жив. Я получил от него письмо: старик проживает в селении Джгерда. Он зовет меня к себе... Да не увидеть мне уже отца...

И Шоудид закрыл глаза. Я положил ладонь на его горячий лоб. Он попросил воды. Я поднес ему миску с водой, и он с жадностью пил, а в груди у него все клокотало.

Вскоре он продолжил свой рассказ:

— Спустя неделю, как я получил письмо от отца, абхазцы-махаджиры, доведенные до отчаяния поборами и непосильным трудом, восстали и убили управляющего князей Маршан. За это им грозила высылка в пустынные земли или в Сирию. Люди решили вернуться домой, в Абхазию. Решили нанять пароход, но для этого потребовались большие деньги. Таких денег у нас не было. Сгоряча пошли на преступление. Возник план: ограбить почтовую карету, которая перевозила казенные деньги. Я был в засаде. Карету, на нашу беду, сопровождал в этот день усиленный конвой. Началась перестрелка. Пуля прострелила мне грудь. Потом судили... Так и не довелось мне увидеть родины. Если ты, Зауркан, увидишь ее, поклонись ей от меня... Я верю, что придет, еще придет для тебя день свободы! «Уаа-райда, уаа-райда»,— затянул он вполголоса песню ранения...

С этой песней на устах он и умер на моих руках. Я, обливаясь слезами, подпевал Шоудиду до последнего его дыхания. А потом закрыл ему глаза, еще не зная, что его слова окажутся для меня пророческими. 
Автор: Fatima
« : 27 Декабрь 2012, 18:13:29 »

В самом начале моего заточения в темницу я заметил напротив моей камеры на противоположной стороне пропасти среди редких деревьев одинокий двор. На дворе стоял небольшой глинобитный дом, за ним амбар, а чуть поодаль — коровник. Скоро понял я, что обитает в нем семья из четырех человек: мужчина лет сорока, две женщины, одна молодая, другая постарше, и маленький мальчик. Взрослые чуть свет, не покладая рук, начинали трудиться, а мальчик, предоставленный сам себе, играл в немудреные игры.

Шло время, и я до мельчайших подробностей знал все о жизни этой бедной семьи турецкого крестьянина, словно незримо жил под одной с нею крышей. Если кто-либо из домочадцев не выходил утром из дома, меня охватывала тревога — не заболел ли он? Признаюсь тебе, Шарах, тем, что я выжил, просидев многие годы в каменном мешке, обязан я этой семье. Словно она носила мне еду и воду, подбадривала мой дух, не давая сойти с ума от одиночества.

Наблюдая сквозь отдушину жизнь этой семьи, я понял, что обе женщины — жены хозяина. Наверное, раньше он был более состоятельным человеком и мог содержать двух жен. Всем членам этой турецкой семьи я дал убыхские имена. На Кавказе с нами сосед, ствовала семья тоже из четырех человек: хозяина, его жены, сынишки и сестры. Вот их именами я и нарек моих знакомцев на той стороне крепости. Хозяина дома назвал Шматом, его маленького сына — Навеем, старшую из женщин, сухопарую и смуглую,— Шамсия, молодую, грудастую — Рафидой. Она была матерью Навея.

У нас, убыхов, многоженство искони было запрещено. Женатый человек не мог привести в дом вторую жену. Если бы такое произошло, первая жена ни одного дня не осталась бы с мужем под одной кровлей. Родители или братья забрали бы ее к себе, а мужу за нанесенную обиду грозила бы смерть. Он был бы объявлен кровником рода.                                                                        И вот однажды ночью, когда меня терзала головная боль и сон сторонился меня, я вдруг явственно услышал песню страдания. «Мерещится, должно быть,— подумал я вначале,— кто может здесь петь абхазскую песню о ранении?» Но мне не мерещилось. Потрясенный, забыв о собственной боли, я, приложив ухо к холодной булыжине, стал прислушиваться. Мой слух стал чуток, как у летучей мыши. Нет, это не было миражем слуха, действительно кто-то глухим, зыбким от страдания голосом пел знакомую песню. Порою песню прерывал мучительный грудной кашель или узник в соседней комнате замолкал, впадал в забытье, но затем мне снова слышался печальный и мужественный напев. Я улавливал не все слова, а только отдельные из них, но этого было достаточно, чтобы понять, о чем поет сосед за стеною. До зари я не сомкнул глаз.

День прошел в ожидании. И когда далекая звезда над вершиной снова начала мерцать, до меня донеслась его песня. От матери-абхазки еще в детстве я узнал, что песню ранения поет мужчина, когда он смертельно ранен. Долг и обычай обязывали меня прийти на помощь. Но как это сделать? Призвать к милосердию стражника? В тюрьме для пожизненного заключения любой из стражников не понял бы меня, ибо, жалеючи арестанта, он мог желать ему только смерти. Лишь она избавляла от мук, и счастливым узником считался тот, кто умирал быстро.

Песня ранения... Вспомнилась Цебельда, там жили родственники матери. Я был уже в отроческом возрасте, когда один из братьев матери, раненный в живот, находился при смерти. Близкие и соседи каждую ночь сходились у его одра и пели ему песню ранения. Он, подавляя стон, подпевал им. С этой песней на запекшихся губах дядя умер. Мученик за стеной тоже не жилец, но по абхазскому закону я был обязан выслушать его завещание и после того, как он умрет, закрыть ему глаза.

И когда во вторую ночь собрат за стеной завершал песню, я затянул ее первым голосом, и так громко, что стражник, открыв дверь, гаркнул: «Что ты орешь?» Оставив без внимания недовольство тюремного надзирателя, я трижды запевал песню ранения, воскрешая в памяти ее слова:
Уаа-райда, не мужчина,
Кто не может, стиснув зубы,
Скрыть страдания свои.
Уаа-райда, не мужчина
Тот, кто стоном может выдать
Боль раненья своего...
Автор: Fatima
« : 27 Декабрь 2012, 18:12:22 »

Один из верховых налетел на меня и, свесясь с седла, занес надо мной саблю. Я, опередив его, выстрелил в упор. Рухнув в песок, он издал предсмертный крик на чистом убыхском языке:

— Убили меня, безродного!

На моей голове зашевелились волосы. Я был готов ко всему, даже к смерти, но услышать родную речь среди барханов, где и шайтан не мог бы поселиться, было слишком неожиданной и невероятной явью. К тому же голос сраженного мною показался знакомым. Тем временем, встретив отпор и поняв, что поживиться не удастся, конные грабители исчезли так же молниеносно, как и появились. Я подбежал к раненому. Он был при последнем издыхании. Ужас охватил меня: даже в черни ночи я узнал его. Это был Саид, молочный брат Хаджи Керантуха. Я схватил его голову в ладони и почувствовал, что теплая липкая кровь обагрила мои руки.

— Саид! Боже мой, Саид! Неужели это ты? — ошалело бормотал я.

Его глаза предсмертно мерцали. Он, очевидно, узнал меня и, прошептав что-то невнятное, опустил веки. Меня обступили товарищи с зажженными факелами. Радуясь, что мы остались живы, они с недоумением глядели на меня, рыдающего над телом убитого.

А я словно обезумел, мне хотелось умереть. Такая безысходная печаль охватила душу, что само дальнейшее существование казалось бессмысленным и невозможным. Я приставил ствол винтовки к груди и уже изловчился дотянуться до курка, когда оказавшийся рядом Исмаил Саббах ударом ноги выбил оружье из моих рук. Затем он выхватил из чехла на моем ремне нож.

— Свяжите этого сумасшедшего! — крикнул он караванщикам.

Но я ускользнул от них, пока они втыкали в песок факелы, и кинулся во тьму. Я бежал так стремительно, словно хотел догнать и задержать душу убитого мною Саида. Я мчался не чуя ног до тех пор, покуда силы не оставили меня и я рухнул наземь.

Бедный Саид! Я расстался с ним на окраине Самсуна. Он мечтал возвратиться в страну убыхов, и я считал его сгинувшим на пути к отчим горам. Как он мог очутиться в Африке? Какая нечистая сила столкнула нас? Какому злому духу было угодно, чтобы я убил вольнолюбивого соплеменника моего?

До утра я в дурном забытьи, заметаемый песком, метался на мертвой равнине. Утром, встав, как из могилы, и стряхнув прах с лица, я огляделся. Шагах в десяти от меня сидели два шакала. Я, шатаясь, пошел прямо на них: они отпрянули и потрусили впереди, все время оглядываясь. Почему эти гнусные твари не сожрали меня, полуживого, немощного, безоружного? А может, они брезговали сожрать человека, убившего своего собрата? Пустыня покачивалась под моими ногами, как палуба корабля во время шторма. Все нутро мое пересохло, а солнце поднималось все выше и выше. Вскоре показались редкие деревца. Это не было миражем. Я выходил к оазису...
Автор: Fatima
« : 27 Декабрь 2012, 18:11:31 »

В полночь заступив с напарником в караул, я мечтал лишь об одном — откараулить и хоть чуточку соснуть. Вскоре подул ветер, и в просветах между туч вынырнула полная луна. В ее бронзовом свете невольники, лежавшие на песке, были подобны обломкам черномраморных колонн какого-то неведомого древнего храма. И вдруг мои глаза встретились с глазами одного из них. В первое мгновенье они обожгли меня ненавистью, а потом спросили в упор:

«У тебя есть отец с матерью?»

«Есть»,— не в силах отвернуться, ответил мой взгляд.

«А брат?»

«И брат есть!»

«Где они?» — вопрошали мерцавшие тоской его глаза.

«Не ведаю! Судьба разбросала»,— печально признался мой взор.

«Может, и твоих близких гонят в рабство, как нас. А мой брат — при них часовой»,— настойчиво внушали его глаза, как жрецы черной магии.

Вот наваждение! Я было потупил очи, но опять какая-то неведомая сила притянула их к его пронзительным, говорящим глазам.

«Поверь,— кричали они,— если мой брат послан сторожить твоих родных, он поможет им бежать, потому что ценит свободу и чтит закон родины».

Я сопротивлялся его взгляду, но был он неотвратим, как судьба, и притягателен, как свобода.

«Не проси, я такой же, как и ты, невольник и не могу тебе помочь!» — И я стыдливо отвернулся.

Но стоило мне отвернуться, как послышались голоса отца, матери, брата и сестер. Одно твердили они: «Помоги этому парню! Помоги!» А может, Шарах, то совесть моя заговорила их голосами? Край неба светлел. Скоро на пост должна была заступить третья смена караула. И я решился: перед парнем, что был связан одной веревкой с другими пленниками, неслышно упал турецкий нож... Мы с напарником сменились и, вернувшись к своим верблюдам, улеглись на кошме. Товарищ заснул как убитый, а я все ждал: что же будет? На рассвете послышались выстрелы и воинственные крики негров. Все невольники канули в сизом тумане. На песке в лужах крови лежало три охранника: двое наших, третий — наемник работорговца.